Мы наперебой отвечаем, что родились в Орландо, штат Флорида, где папа был садовником в Диснейуорлде: мы выросли на гигантской игровой площадке, где природа была привлекательнее всех аттракционов.
— А чему он научил нас в первую очередь? — вдруг выпаливаю я и сам поражаюсь тому, что у меня вырвалось: я уже говорю о «нас», как будто мы близнецы.
Самозванец молчит, вперив в меня взгляд, будто хочет прочесть ответ в моих глазах.
— Любить ужей, — тихо произносит он наконец. — Чтобы растения дышали.
— Как это? — спрашивает Мюриэль.
Я сглатываю ком в горле. А он объясняет — теми самыми словами, которые употребил бы я, — что ужи питаются личинками комаров, позволяя таким образом меньше обрабатывать растения инсектицидами, затрудняющими дыхание листьев. Я мысленно вижу, как папа впервые дает мне погладить змейку среди зарослей гибискуса и гигантских бамбуков «Полинезиан-отеля». Вижу, как он без устали выстригает Микки-Маусов из буксов, Белоснежек из кустов боярышника, Дональдов из бирючины. Как любуется своим шедевром, заколдованной горой в «Фантазии»: по склону из плюща низвергается водопад незабудок, растекаясь по лужайкам Волшебного Королевства, — за эту композицию папа удостоился звания «лучший служащий месяца». Вижу, что было потом: как он похудел и махнул на себя рукой после ухода мамы, как начал пить и перестал бриться, за что в конце концов и вылетел из Диснейуорлда. Мы переехали в Бруклин, где нас приютила старенькая родственница в доме у самого океана. Год от года он все больше опускался, стал сторожем при «большой восьмерке» на Кони-Айленде… Я снова вижу стыд в его глазах, когда он сидел за столом напротив меня, я — за учебниками, он — за батареей пивных бутылок. Ему было стыдно не только за свой вид, но и за то, что я, как ему казалось, стеснялся его перед окружающими. Сколько я ни твердил ему — то в шутку, то всерьез, — что люблю его, что горжусь им каждый год, когда он выигрывает «Nathan's Hot Dog Eating Contest», он так мне и не поверил, а потом взял и умер, доев четырнадцатую сосиску на сотой минуте и побив посмертно собственный рекорд, — за три дня до того, как я получил письмо из Йельского университета о присуждении мне стипендии. То была его последняя мечта на этом свете… Воспоминания подкатывают к горлу, а самозванец между тем излагает их как по-писаному, выкладывает доказательства своей подлинности. Это чудовищно. Слышать историю своей жизни из уст постороннего. Такое ощущение, будто все, что я знаю, все, что чувствую, вытекло из меня, как вода, перелилось в другого человека — лучше меня, ярче, новее, к которому тянутся, — так переливают вино в графин, а на дне бутылки остается лишь мутный осадок.
Входит какая-то женщина с папкой в руках, спрашивает, в чем дело. Ей объясняют. Обо мне все забыли. Я чувствую себя опустошенным. Мое детство, моя работа, мои воспоминания… Он знает обо всем этом столько же, сколько я сам. Но у него есть паспорт, подтверждающий его слова. И его выбрала Лиз. Какой смысл спорить, пытаться убедить? У меня болит рука, болит голова. Нет сил бороться.
— Помогите мне, скорее! — слышу я крик Мюриэль.
Уплывая в сгущающийся туман, чувствую, как меня поднимают, куда-то несут.
— Может быть, вызвать врача?
— Не стоит, спасибо… Помогите мне только донести его до такси. Я отвезу его в больницу.
— В больницу?
— Я же говорил вам, Поль, что это психопат! Из тех чокнутых, что примеряют на себя чужую жизнь: хотят во всем быть как вы, иметь вашу машину, вашу работу, вашу жену…
— Но все-таки, Мартин, он такое говорил…
— Я вообще не понимаю, как их выпускают!
— Мадемуазель Понто совершенно права: поди знай, что у больного на уме, бывают и буйные.
— Смотрите осторожней, месье Харрис! Всякое случается, даже в газетах писали: человек до такой степени завидует другому, что в один прекрасный день возьмет и убьет, чтобы занять его место…
Остальное теряется в тряске машины. Забыть. Вернуться в кому. Это все, чего я хочу. Хочу быть один. Быть настоящим. Быть собой.
В больнице все тот же дремотный покой и голый сад вокруг, ничего не изменилось с тех пор, как я ушел отсюда утром. Корпус стоит на отшибе, остальные, по большей части закрытые, сгруппированы поодаль в более современную — и менее человечную структуру. Мюриэль рассказывает, как в девяносто восьмом она провела все лето в этом саду, под окном палаты, где лежала ее дочь. В голосе такая печаль, будто она вспоминает любимый загородный дом, который пришлось продать. Я слушаю, киваю, молчу, притворяюсь нормальным, притворяюсь на все согласным: лечите меня, я готов.
Нейропсихиатра уже предупредили по телефону, он нас ждет. Я хотел сначала зайти в бухгалтерию — доказать, что платежеспособен, представить данные «Американ Экспресс», объяснить ситуацию. Регистраторша любезно ответила мне, что это не к спеху. Все уверены, что я здесь надолго. Это единственное решение моей проблемы. Мартин Харрис не может существовать в двух экземплярах. Он живет без меня, значит, мне остается одно — снова уснуть.
— Помните, что я вам говорила в машине, Мартин?
Я киваю. Она много чего говорила. Она убеждена, что настоящий — я; от того, другого, ей было очень не по себе: он казался роботом, он механически, без души повторял заученные слова, а в моих устах каждая фраза трогала ее до слез, но еще больше — мое молчание, когда тот отбарабанивал свой текст. Она уверена, что у меня еще не прошла реакция на противостолбнячную сыворотку; моя давешняя дурнота — пустяк, врач наверняка скажет то же самое, а потом, если я захочу, ее адрес у меня есть, она поставит лишний прибор к ужину и будет рада познакомить меня с детьми. Она говорила медленно, повторяя одни и те же слова все время, пока мы ехали по улицам. Она казалась искренней, но нужно-то ей было только, чтобы я покорно дал привезти себя сюда. В психушку. Прощаясь, она расцеловала меня в обе щеки.